Мистические тайны Гурджиева. Часть вторая: Гурджиев и Сталин

27 ноября 2017
3
16658
А в ту пору эти силы маскировались в одежды борьбы за справедливость, за счастье простых людей, и хотя я порой испытывал смутную тревогу, на короткие периоды погружался в душевный дискомфорт, в целом был захвачен новыми жгучими страстями и доволен тем, как складывается моя жизнь под предводительством «Того, который...». Ему, найдя трон Чингисхана, я должен был передать оккультную невероятную силу. В этом я не сомневался ни минуты. Но странное дело! В первые два года моей тифлисской жизни то, что поручил мне Учитель, Великий Посвящённый Шамбалы, как бы померкло и отодвинулось на второй план. А на первом плане было участие в политической борьбе под руководством Иосифа Джугашвили.

Теперь-то я знаю: это тоже был путь. Путь к трону Чингисхана...

И здесь надо сказать вот о чём. Я не раскрыл тайны трона Абраму Елову. Её в ту пору знали трое: я, Саркис Погосян (при прощании в Бомбее я исповедался ему, и Саркис благословил меня на выполнение высшего предназначения, ниспосланного мне судьбой, поклявшись хранить эту тайну до гробовой доски); третьим был теперь Иосиф Джугашвили. Если бы я, как перед Саркисом, исповедался и перед Абрамом!.. Может быть, всё сложилось бы иначе? И — с полной убеждённостью могу сейчас сказать — мировая история в двадцатом веке не была бы столь кровавой. Особенно для России.

Август 1900 года.

В августе 1900-го (была, если память мне не изменяет, суббота) я увидел «орлов» «Того, который...»в деле. Я только что вернулся из Карса — продолжались летние каникулы — в подавленном, тяжёлом настроении: дома было трудное объяснение с отцом. Я сказал ему, что в сентябре уже не вернусь в семинарию, духовный сан — не моё призвание, я в этом убедился, я выбираю путь политического борца за интересы угнетённых трудящихся масс. Именно такими словами я излагал отцу свою позицию. Отец выслушал меня спокойно, ни разу не перебив. А у меня получился монолог, и казённое изложение «позиции» компенсировалось страстностью и пафосом, которые прямо-таки распирали меня. Наконец я замолчал.

— Всё? — спросил отец.

— Всё,— подтвердил я с облегчением.

— Тебя подменили,— сказал отец.— Уезжай. Я не хочу тебя видеть. Я верю лишь в одно: то, что мы с матерью и господин Бош вложили в тебя, и то, чего ты добился сам, не может пойти прахом. На тебя нашло затмение. Твой разум помутился, а сердце ожесточилось. Я не знаю причины этого, её знаешь ты. Вот и разбирайся сам. Ты уже совсем взрослый. И знай: если ты останешься таким, как сейчас, больше на пороге отчего дома не появляйся — здесь у тебя уже не будет отца.— Он помедлил немного и добавил: — Матери тоже не будет.

Так мы расстались в тот раз, и нетрудно представить, в каком состоянии духа я находился, приехав в Тифлис.

Итак, августовская суббота 1900 года, позднее утро; зной, в раскалённом белесом небе, кажется, застыло беспощадно палящее солнце. Ни единого дуновения ветра. Душно...

Я рассеянно выкладываю на стол и диван вещи из дорожного сундука, а в ушах у меня отцовский голос: «...больше на пороге отчего дома не появляйся...»

Торопливые шаги на крыльце, энергичный, нетерпеливый стук в дверь.

— Не заперто!

На пороге — Иосиф Джугашвили. Быстр, стремителен, в глазах — ярость и тёмное пламя, он весь — сгусток энергии и воли. Он не даёт мне открыть рта, говорит быстро, захлебываясь словами:

— Бросай всё! Идём!

— Куда? Зачем?

— Мы их вывели на улицы!

— Кого?

— Железнодорожников!.. Рабочих мастерских и депо! Пока демонстрация... Но всё приготовлено для стачки. Да идём же!

И уже на ходу, когда мы почти бежали к центру города, он, хищно озираясь по сторонам, выкрикнул:

— Главное — устроить столкновение с полицией и жандармами!..

— Устроить? — недоумеваю я.

— Да! Да! Устроить! — Он нервно засмеялся.— Необходимо небольшое кровопускание...

От изумления я остановился.

— Кровопускание?

— Именно! — «Тот, который...» опять засмеялся, показывая неровные зубы.— Ты разве не знаешь строк русского революционного поэта: «Дело прочно, когда под ним струится кровь!» Ты что стоишь столбом? Мы всё пропустим!

И вот мы в центре Тифлиса, на набережной Куры. Я впервые вижу революционную демонстрацию... Я потрясён...

— Успели!..— шепчет Иосиф Джугашвили и, схватив меня за локоть, увлекает под проходную арку ворот небольшого каменного дома (я успеваю заметить, что, несмотря на жару, все окна в нём наглухо закрыты).

Из подворотни мы наблюдали за происходящим. По улице шла колонна железнодорожных рабочих, все в тёмных рубашках, в сапогах. Хмурые, решительные лица. И — это особенно поражало — ни единого возгласа, только мерный гул шагов по каменной брусчатке. Нет, шли не только железнодорожники. Я увидел среди них форменные тужурки студентов, рядом с мужчинами шли молодые женщины в длинных, до пола, юбках, и у них тоже — как непривычно! — хмурые, даже злобные лица.

Кто-то несёт красный флаг, кто-то плакаты: «Восьмичасовой рабочий день!», «Торговлю в лавках — под контроль профсоюза!», «Открыть санитарный пост в депо!». Все эти плакаты — на русском языке. Но вот — на грузинском: «Да здравствует свободная Грузия!», «Долой самодержавный гнёт!», «Долой царских сатрапов!» Меня начинает бить нервный озноб. Опять плакаты: «Смерть царизму!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Товарищи! На баррикады!».

— Смотри! Смотри!..— сжал мне руку «Тот, который...», и я почувствовал опаляющий жар его ладони.— Мои!..

Да, я сразу узнал «орлов» Иосифа. Их трое, бородатых, стремительных, в рубашках и сапогах, как у железнодорожников. Возникнув непонятно откуда, они бежали вдоль колонны и кричали:

— Товарищи! В переулках жандармы и казаки!

— Нас не запугать!

— Бей!..

И уже крики из колонны демонстрантов:

— Бей!..

— К оружию!

— Бей буржуев!

Я увидел, как один из «орлов» запустил тяжёлым булыжником в витрину ювелирного магазина. Затрещали стёкла, разлетелись вдребезги. И всё смешалось: крики, топот ног, где-то ещё звон разбитых витрин. Из переулка на набережной Куры действительно появились казаки на храпящих лошадях, размахивавшие нагайками. Их окружила ревущая толпа...

— Убивают! — раздался истошный вопль.

У стены дома на противоположной стороне улицы медленно опустился на землю пожилой человек с окровавленным лицом...

— Так! Так!..— шепчет рядом со мной Иосиф Джугашвили.

Моё сердце обливалось жаром, розово-красный туман застилал глаза. Я схватил его за руку:

— Бежим! Мы должны быть рядом со своими!

— Ты что?..— Он вырвал руку.— Спятил? Я же почти нелегал! Меня всюду ищут полицейские ищейки...

Действительно... Я забыл сказать: ещё в мае прошлого года Иосифа Джугашвили исключили из семинарии «за пропаганду марксизма» — так было сказано в указе, подписанном «ректором-либералом». Иосиф перешёл на нелегальное положение, ему пришлось сменить квартиру.

— Тогда я один!
Я ринулся в самую гущу свалки, в центре которой увидел одного из «орлов» (его звали Александром Кунадзе) — у него тоже было разбито лицо, по бороде текла густая, казалось, чёрная кровь. Джугашвили что-то крикнул мне вслед, но я не услышал что, только его последняя фраза достигла моего сознания:

— Вечером обязательно будь у меня!

И вот я в гуще столкновения. Вместе с другими демонстрантами, тут же потеряв из виду Кунадзе, я стащил с седла тучного казака с тугим, красным, бородатым лицом (он изумлённо и обалдело таращил бессмысленные глаза), и мы били его, с ожесточением и удовольствием, ногами, а он сначала, скрючившись, сжавшись в комок, только сопел, закрывая голову руками, и вдруг закричал неожиданно высоким, писклявым голосом:

— Братцы! Пожалейтя-а-а!..

Но мы продолжали бить, и я был весь во власти ненависти, темной злости и непонятного, неведомого мне раньше, темного сладострастия... Я бил, бил, бил свою беззащитную жертву, уже только мычащую под нашими ударами, и на булыжниках рваными сгустками темнела его подлая, поганая кровь. Я ненавидел, ненавидел! Ненавидел!.. Да здравствует свободный труд! Смерть угнетателям трудового народа и их наймитам!.. Я видел, как, надвигаясь на орущую толпу, размахивавшую кулаками, напирая на неё лошадиными мордами — с удил летела в стороны розоватая пена,— к своему поверженному товарищу рвались три казака, направо и налево орудуя нагайками. Всё остальное произошло неестественно быстро. На меня упала тень, обернувшись — я только что ещё раз ударил ногой казака, который уже не шевелился,— я увидел перед собой коричневую потную грудь лошади, где-то вверху — её оскаленная морда, но я не успел рассмотреть всадника: лошадь плясала под ним, я видел нагайку в руке, и её свистящий удар поразил пустоту совсем рядом с моей головой. И тут лошадь стремительно вскинулась на дыбы, я успел разглядеть блестящую подкову на её копыте (как будто специально надраенную ради такого случая...). И туг удар второго лошадиного копыта обрушился на мою голову. Боли не было — только, пожалуй, удивление: я легко, в свободном парении, лечу куда-то, а вокруг меня всё стремительно меркнет, погружается во тьму.

...Я открыл глаза и ничего не мог понять. Где я? Что со мной? В голове — мерный и успокаивающий гул, он то удалялся, то приближался — так волны моря накатываются на песчаный берег. Боли я не ощущал никакой, только сухость во рту и немного — тошноту.

Оказывается, я лежал на старом ватном одеяле — оно было все в дырах, протёртое. Лежал в саду, потому что над головой раскинулся шатёр из густых зелёных ветвей, и на них ярко-жёлтыми шариками висели плоды. «Алыча»,— подумал я и почувствовал, что ужасно хочу пить. Голова моя оказалась туго повязанной куском материи, я ощупал её и удивился: нет, не болит. Но это прикосновение мгновенно возвратило мне память. Сначала я увидел перед собой потную лошадиную грудь, потом переднюю лошадиную ногу со сверкающей, кажется, новенькой подковой. И всё прокрутилось в моей гудящей голове в обратном порядке, вплоть до прохладной каменной подворотни, из которой мы с Иосифом Джугашвили наблюдали за пока ещё мирной, молчаливой демонстрацией железнодорожников. Тут я вспомнил о поверженном казаке, которого я, вместе с другими, избивал ногами, и это ужаснуло меня. Я гнал от себя воспоминание о звуке ударов моих сапог по телу казака, глухих, чмокающих,— но эти невыносимые звуки я слышал снова и снова. Всё похолодело внутри меня: «Неужели это был я? Нет, невозможно!..» Но память вновь быстро раскручивает ленту с картинками вспять: рабочий-железнодорожник с окровавленным лицом медленно сползает по стене вниз, разбита витрина ювелирного магазина, мельтешат плакаты над головами демонстрантов,— и всё заканчивается в каменной подворотне: «Смотри! Смотри!» — сжимает мне руку «Тот, который...».

...Надо мной склонилась незнакомая старуха — смуглое лицо, иссечённое глубокими морщинами, седые волосы заправлены под тёмный платок; внимательные, сочувствующие, полные спокойствия и терпения глаза.

— Очнулся, сынок? — спросила она по-армянски.

— Где я?

— Тебя принесли... Наверно, твои друзья. Не бойся. К нам не заглядывает полиция. Вот, выпей.— Она протянула мне прохладный глиняный кувшин, покрытый влажной испариной.— Молодое вино, совсем лёгкое.

Я с жадностью, не отрываясь, выпил весь кувшин до дна (сейчас я думаю: больше в своей жизни я никогда не пил такого благодатного, волшебного молодого вина). Я пил и чувствовал, что силы возвращались ко мне, светлела голова, шум в ушах стихал. Я легко поднялся со своего ложа.

— Тебе бы ещё полежать, сынок. Отдохнуть.

— Нет, я чувствую себя вполне здоровым. За всё спасибо. Я никогда не забуду ни вас, ни вашего вина,— сказал я и встретил взгляд этой старой армянской женщины. Его я тоже сохранил в памяти на всю жизнь. В этом взгляде были сочувствие, сострадание, скорбь. И — осуждение.

— Мне по этой тропинке? — спросил я.

— Да. Она выведет тебя к огородам. А дальше надо идти мимо маленького кладбища и часовни. Там уже давно никого не хоронят. Только пасутся козы.

Сделав первые несколько шагов, я остановился — потемнело в глазах, закружилась голова, меня шатнуло в сторону. Я оглянулся — старая женщина смотрела мне вслед.

— Не спеши,— тихо сказала она.

— Да. Я осторожно. До свидания!

— Храни тебя Бог, сынок.— Она перекрестила меня.— И заклинаю: не проливай кровь — ни свою, ни врагов.

Скоро я уже миновал заброшенное кладбище с полуразрушенной часовенкой. На нём в пожухлой траве среди могил действительно паслись козы. «Куда?» — спросил я себя. И почти мгновенно услышал голос Иосифа Джугашвили.- «Вечером обязательно будь у меня!» В ту пору «Тот, который...» работал в обсерватории на горе Давида. Там же у него была небольшая квартирка из двух комнатушек. Мы, подпольщики, революционеры, часто встречались у него по вечерам, под видом дружеских пирушек проводили там свои тайные совещания, строили планы, слушали своего лидера. Надо сказать, Джугашвили никогда не был многословным, чего не скажешь о его грузинских единомышленниках.

В тот памятный вечер я добрался до него довольно поздно, над Тифлисом уже сгущались сиреневые августовские сумерки, в небе проклюнулись первые робкие звёзды, из-за дальних гор показалась ещё бледная, прозрачная луна, словно какой-то невидимый гигант откусил её край.

Иосиф очень обрадовался моему приходу:

— Ты первый! Молодец! — Он не обратил внимания на повязку вокруг моей головы. Впрочем, раны я не получил, только огромную шишку выше лба. Лошадь сильным ударом подковой сбила меня с ног и оглушила.— Соберёмся, обсудим нашу бузу. Вроде всё получилось на славу. А пока — выпей вина.

На столе подпольщиков ожидали два больших кувшина.

— Здесь — цинандали. Здесь — моя любимая хванчкара.

Мне не хотелось больше пить, и я отказался.

— Как хочешь, друг! Тогда я — в гордом одиночестве.
Иосиф налил себе полный стакан хванчкары и залпом выпил его. Похоже, он без меня уже не раз прикладывался к любимому напитку: глаза его лихорадочно блестели, он быстро, бесшумно ходил по тесной комнате из угла в угол и чем-то неуловимо напоминал хищного опасного зверя, попавшего в клетку и рвущегося на свободу.

— Чую, Георгий, чую! — возбуждённо говорил он.— Мы накануне больших событий. Только бы не упустить момент! И что в нашей борьбе самое главное? Скажи: что самое главное?

Я не знал, что самое главное. Попросту никогда не думал об этом. Подойдя ко мне вплотную, дыша мне в лицо винным перегаром, он пристально, не мигая, глядел мне в глаза (я не посмел отвести взгляда) и прошептал:

— Власть! Захват власти! — и опять бесшумно забегал по комнате.— Да куда же они все запропастились?

Между тем за окном уже совсем стемнело, чёрное южное небо было усыпано редкими звёздами. Их было совсем немного. Наверно, потому, что уже высоко над горизонтом поднялась яркая луна, казавшаяся теперь чуть-чуть розовой.

Прошёл час. Второй. Никто так и не пришёл. «Тот, который...» был уже порядочно пьян и неистовствовал. Я раньше никогда не видел его в такой бешеной, необузданной ярости: он метался по комнате, грохнул об пол пустой кувшин, в котором раньше была хванчкара, и во все стороны разлетелись осколки. Он орал, брызгая слюной:

— Шакалы! Трусливые шакалы! Вонючие дохлые крысы! Испугались первой драки! Попрятались по углам! Ненавижу! Задушу! Убью!..

И вдруг, наткнувшись на мой изумлённо-испуганный взгляд, сразу успокоился. Его лицо было покрыто мелкими бисеринками пота, и Иосиф вытер его рукавом рубашки.

— Прости,— сказал он тихо, спокойно, миролюбиво.— Нервы расшатались. Наша с тобой работа — сплошные нервы. Второй час ночи. Оставайся у меня. Будешь спать вот здесь, на диване. Дам тебе мамину пуховую подушку. Такая сладкая подушка!.. Будешь видеть сладкие сны. Девушки приснятся, дорогой! — «Тот, который...» громко засмеялся.— Приснятся, представляешь, на берегу горного ручья. Они снимают одежды, чтобы искупаться, а ты подглядываешь из-за кустов.

И тут я решился... Я давно хотел попросить его об этом, но при посторонних — а посторонние рядом были почти всегда — стеснялся, даже сам не могу понять почему.

— Иосиф,— сказал я,— мне совсем не хочется спать.
На его уже сонном лице возникли настороженность и интерес.

— И чего же тебе хочется? — спросил он, позёвывая.
Я знал о том, что в обсерватории недавно установили телескоп новейшей конструкции — увеличение в сотни раз! В отрочестве я впервые взглянул на ночное небо в домашний телескоп отца Боша, приближавший космос только десятикратно,— и ошеломляющее впечатление до сих пор не изгладилось из моей памяти. А если — в сотни раз?..

— Ведь в обсерватории установили новый телескоп?

— Да, это так.— Напряжённость исчезла, интерес остался.— Привезён из Англии.

— Я мог бы?..

— Понятно! — перебил меня Иосиф...».— Можешь! Идём! — Он тяжело поднялся, не оглядываясь, направился к двери.

Я поспешно последовал за ним. И мы оказались на крыльце его квартиры, окунувшись в тёплую тихую ночь.

— Просто удивительно! — Он говорил задумчиво, похоже, больше самому себе.— Чего это у всех у вас тяга пялиться через телескоп в небо, в эту бессмыслицу и пустоту? Любопытство? Нет...— Иосиф, похоже, сокрушённо покачал головой.— Тут что-то другое... Пошли, пошли! Я — смотритель телескопа. Надо проверять исправность приборов, следить за температурой воздуха. А! Долго рассказывать, скучно. К телескопу имею доступ в любое время суток.— Мы уже шли по узкой аллейке, которая неуклонно поднималась к двухэтажному зданию под округлой крышей, казавшейся в лунном свете тёмно-синей. - Я догадываюсь.— В голосе его был сарказм, даже презрение.— В этом хаосе и бессмыслице,— Джугашвили сделал руками движение, словно обнимал небесную сферу,— вы пытаетесь найти смысл жизни, Бога, ответы на всякие так называемые великие вопросы. Бессмертие... Жизнь души... Вшивый интеллигентский бред! Чушь! Нет там ничего и никого! Ответы на все вопросы человеческой жизни здесь! Только здесь, на земле. И больше — нигде. Потому что там,— «Тот, который...» ткнул пальцем в небо,— ничего и никого нету! Ни-че-го! И ни-ко-го!

— А звёзды? — пролепетал я в полном ошеломлении.— Солнце? Планеты?

Мы уже стояли у дверей главного здания обсерватории, в котором помещался телескоп. И вдруг Иосиф, приблизившись ко мне вплотную, заорал мне в лицо:

— Это — мираж! Понимаешь? — Глаза его были безумны.— Мираж!

В дверях появился пожилой заспанный солдат с винтовкой, штык которой поражал воображение своей длиной. Это была ночная охрана телескопа. Иосиф мгновенно, как от прикосновения невидимой волшебной палочки, успокоился, что-то тихо сказал солдату, тот безразлично кивнул лохматой головой и, почёсываясь, скрылся в дверях.

— Иногда глубокой ночью,— сказал Иосиф, и теперь только скука была в его голосе,— не бывает электричества. Сейчас узнаем, везучий ты или нет.— Он щёлкнул в темноте невидимым выключателем. Прихожая осветилась ярким светом.— Везучий. Пошли!

Мы оказались в круглом зале с куполообразным потолком. И в центре его, устремив свою трубу под углом к стене, стоял телескоп.

—Давай по всей программе, коли ты оказался здесь,— буднично сказал Иосиф — Садись вот сюда.— Я выполнил приказ, усевшись на вращающийся, как у пианино, стульчик перед телескопом.— Смотри: вот этот рычажок на панели. Движение по шкале — увеличение в десять раз, в пятьдесят, в сто... И так до трёхсоткратного увеличения. Предел. Вот этот рычажок — движение телескопа по вертикали, этот — по горизонтали. Неподвижное положение самого телескопа позволяет осмотреть одну четверть от всей окружности небесного свода. Чтобы осмотреть следующую четверть свода, надо перемещать в его сектор сам телескоп. Но мы, Георгий, не будем этого делать. Тебе вполне хватит одной четверти. Сверх головы! — Он вдруг коротко, зло хохотнул.— Потеха!

— Над чем ты смеёшься? — спросил я.

— Ты у меня, дорогой, уж очень впечатлительный. Я давно наблюдаю за тобой,— он усмехнулся,— как и за всеми своими боевыми товарищами.— Он вдруг задохнулся от внезапно нахлынувшей на него ярости и не прошептал, а прошипел: — Шакалы! — И туг же остановил себя: — Ладно! Разберёмся. Так вот. Однажды наши учёные привели поглазеть в телескоп какого-то богача араба, шейха не шейха... Не в этом дело! И откуда они его выкопали? Ну, посадили гостя на стульчик, который ты сейчас занимаешь... Было полнолуние. Навели телескоп на наше... Как его поэты называют? Загадочное, волшебное, магическое и прочее ночное светило. Не знаю, во сколько раз увеличение поставили. И говорят этому дремучему шейху... А он весь в белом до пят, чалма белая. Говорят: смотри! Ну, и этот дурень припал своим глазом к окуляру. Сначала замер, просто окаменел. Потом только: «Вай! Вай!» — и руками всплескивает. И вдруг как завопит: «Шайтан! Шайтан!» Опрометью в дверь, лоб расшиб. Еле его уже в парке отловили. А он буйный: дерётся, кусается. Пришлось связать. И как ты думаешь, где сейчас этот любознательный шейх?

— Откуда мне знать? — сказал я, уже чувствуя подвох.

— В жёлтом доме, вместе с другими психами. Где-то в России. На арабской родине от него отказались, потому что вкусил соблазна неверных. Так в официальном письме из их посольства говорилось. Всё! Как выражаются те же русские, баснями соловья не кормят. Однако, Георгий, делай выводы: будь осторожен и не перевозбуждайся от неожиданных впечатлений. Телескоп направлен на Луну, увеличение — в сто пятьдесят раз. А я, пока ты будешь лицезреть иные миры, подремлю вот в этом кресле.— Большое старое кресло, бархатная спинка которого была вытерта до дыр, стояло у стены.— Как регулировать движение телескопа вверх-вниз и вправо-влево, ты знаешь. Видишь с левой стороны от окуляра красную кнопку?

— Вижу.— Я не узнал своего голоса: он охрип и сел.

— Нажимай. И... наслаждайся!

Я нажал красную кнопку и припал к глазку телескопа... Нет, слаб мой язык, не нахожу слов, чтобы точно передать увиденное мною в ту незабываемую ночь и пережитое. Да, телескоп был нацелен на Луну, и спутница Земли, увеличенная в сто пятьдесят раз, предстала передо мной как огромное, мудрое и — главное! — живое небесное существо. Именно так: живое! Это первое, что пережил, осознал я, хотя понимаю, нет этим чувствам разумных объяснений. Не могли не быть одухотворены добрым вечным Разумом эти гигантские розовые равнины с кругами кратеров — наверно, застывших вулканов, горные цепи, низины, загадочные разводы, похожие на русла высохших рек... Да, было всё вроде бы пустынно, одиноко, безо всякого движения. Но я чувствовал, что Луна — живая, она тоже смотрит на меня, и нечто общее, единое объединяет нас. Я начал всматриваться в самый большой кратер, и... Не знаю, не нахожу слов. Я судорожно двинул рычажок, регулирующий уровни приближения, до предела. Всё ночное светило уже не вмещалось в окуляр. Теперь только трёхсоткратно увеличенный кратер вулкана был передо мной, и это был не кратер, а зрак... Живое око осмысленно и призывно смотрело на меня. Да! Да! — призывно! И смысл этого взгляда сейчас я могу перевести только так: «Мы ещё встретимся!..» Я чувствовал, что приближаюсь к какой-то опасной черте, ещё мгновение, несколько секунд... Инстинкт самосохранения подтолкнул мою руку — живой глаз Луны исчез из моего поля зрения.

Нет, потрясение продолжалось: теперь передо мной разверзлась звёздная бездна Вселенной — я увидел тысячи тысяч, миллионы миллионов мерцающих, пульсирующих звёзд, их вращающиеся скопления — неведомые галактики были со всех сторон, и из конца в конец тот сектор небесной сферы, который был доступен моему взгляду, белой россыпью пересекал Млечный Путь. «Моя Галактика, моя родина! — пронеслось в сознании.— И я — живая частица этого прекрасного, блистающего, совершенного, бесконечного мира...»

Господи! Ну как же передать словами то, что я чувствовал, переживал тогда? Восторг, изумление, радость бытия, к которой примешивалась непонятная щемящая грусть, как будто я виноват перед кем-то, любимым мною... И ещё: ощущение слитности, единства с живым и вечным миром, который, открывшись мне — только в трёхсоткратном приближении! — был Гармония, Совершенство, Любовь. Слёзы текли у меня из глаз, я был переполнен ощущением счастья и вины, которую надо искупить... Моё состояние было близко к тому, которое я испытал однажды ночью после выступления отца на состязании ашугов, когда впервые вопросы жизни и смерти, человеческого предназначения возникли в моем сознании перед лицом таинственного ночного неба. В ту августовскую ночь в обсерватории, перед лицом развёрстой передо мной Вселенной, эти же чувства были усилены многократно. Может быть; в триста раз? Могучие, резкие перемены происходили во мне. Как определить их? Наверно, это было прозрение и очищение. Некая пелена спала с моих глаз, а с сердца — непомерная тяжесть. «Я должен вернуться на свой путь»,— прозвучало в моем сознании. Я забыл, где я нахожусь, сколько прошло времени с того момента, как я увидел новое небо и новую Вселенную. Я забыл об Иосифе Джугашвили. Вспомнив о нём, я — непонятно почему — испытал ужас, страх. Бешено, частыми ударами заколотилось сердце, и эти удары отозвались эхом в каждой клеточке моего тела. Я, оторвавшись от телескопа (тут же прекрасный, божественный, беспредельный мир рухнул), резко обернулся...

Нет, «Тот, который...» не дремал в старом кресле. Поза его была напряжённой, глядя на меня, он весь подался вперёд, и опять во всём его облике появилось нечто от хищного зверя. И, похоже, этот зверь готовился к прыжку. Меня поразили его глаза: на меня смотрели два раскалённых угля. В его глазах был огонь, но цвет... Это были зелёные раскалённые угли. Достаточно долго мы смотрели друг на друга. Я справился с собой: уже не было страха и ужаса. Не отводя взгляда, я прямо смотрел ему в глаза.

Информация